/Галерея/Встречи и беседы/
 
Андрей Островский:
Назовите меня антипатриотом, но меня этому научил Джойс…

Иногда становится ясно, что лучше молчать. Потому что все равно не сможешь словами передать глубину явления. Или личности. Ударишься в патетику и все испортишь. Поэтому сейчас, когда надо бы представить Андрея Островского, я промолчу. Он — поймет. Только одно: сегодня Андрей Вадимович — главный редактор «Новой газеты» во Владивостоке».


Где-то читал, у кого-то из наших писателей, что все это глупость, когда человек пишет О своем ДЕТСТВЕ — с трех лет, с четырех. Это невозможно. Человек не помнит. Только крохотные эпизоды, фрагменты. Причем не столько на уровне памяти, сколько на уровне каких-то тактильных ощущений, да? Ассоциаций, чего-то такого. Я мало помню на самом деле.
Мои родители очень много работали всегда, я рос у дедушки с бабушкой. Чудные были совершенно старики. Это воспоминания уже более поздние, не детские, но я думаю, что мое мировоззрение в большей степени сформировано ими. Бабушка, квартиру ли прибирала, пол ли мыла, посуду, стряпала что-то — женщине всегда есть чем заняться в доме, — она всегда напевала обязательно. Или читала стихи вслух — Северянина, Бальмонта, Брюсова, Белого — ее юные годы, начало века. Не то что вот я такой теперь ценитель поэзии, но это достаточно важно. А дед… Я, когда вспоминаю деда, всегда вспоминаю его в одной и той же позе. У них был большой такой радиоприемник, дед сидел возле этого приемника, ручки настройки сбоку — прикольно, сидел, прижавшись ухом, и слушал «Голос Америки» — каждый вечер, обязательно.

Родная сестра бабушки… Они были из Сибири, не то чтобы из глухой деревни… У них была деревня трактовая, трактовые деревни не были глухими. Там жило очень много ссыльных, огромное количество… Они обитали каждый своей кучкой, своей бранджей, как говорят, — эсеры, анархисты, бундовцы, поляки… У них сидел Фрунзе в ссылке. Бабушка много о нем рассказывала. Очень славный дядька. Бабушка была тогда девчонкой, лет 12. Он, говорит, ходил с нами, девчонками, за грибами, за ягодами, но ходил он плохо. Идет по тайге, и раз — как подкошенный падает, стоит на коленях какое-то время, потом разгибается, идет дальше. Во время разгона демонстрации его очень сильно перетянули по ногам, и ноги не сильно хорошо работали. Бабушкиной родной сестре Фрунзе давал рекомендацию в партию. Естественно, как и все старые большевики, она в 37-м успешно села в лагерь, сидела в Казахстане, мужа расстреляли с таким же успехом, он тоже был старый большевик. А у нее были сын и дочь — двое детей, сын погиб в октябре 41-го… От советской власти досталось. Естественно, я все слышал это от дедов, все эти разговоры, рассказы. Люди, которые были готовы отдать за большевичков все, что у них было, и которые за это получили сполна от советской власти. Расстреливали мужей, погибали сыновья, сидели в тюрьмах — нормально. Мое мировосприятие — вот что действительно из детства — складывалось из этого. Я всегда очень критично воспринимал действующую в стране ситуацию, и не потому, что я был такой умный, а потому, что это воздействие старшего поколения. В детстве ничего не понимают, а просто слушают, что старшие говорят.

Партия очень тщательно регулировала журналистов — это идеологические штыки, каждый журналист под присмотром, и где-то до середины 60-х годов школьников вообще не принимали на ЖУРФАК. Затем ввели норму какую-то — их начали набирать понемножку. Когда я поступал в 76-м году, нас набрали 50 на 50. Если на других факультетах учились семнадцатилетние, у нас учились люди, которым было уже гораздо больше. Я помню очень хорошо: ребята, девчонки, которые были постарше, больше нас понимали в жизни, это было очень полезно.

В том же постановлении было правило, что после школы набираем, но только тех, кто приносит не менее пяти газетных публикаций. Что не просто после школы, ковыряя в носу, а должен носиться по районкам, или по местным «тихоокеанским комсомольцам», или еще по каким "гозелам", писать заметки — да! Это постановление вышло — я как раз перешел в десятый класс. И весь год носился по газетам, писал какие-то заметки, они у меня выходили в «ТОКе». Когда понял, что буду поступать на гуманитарные факультеты — или исторический, или филологический, где было отделение журналистики, то мотивации было две. Первая: что истфак, что филфак — 90 процентов будут учителями, какие еще перспективы? Быть учителем, естественно, никому даром не надо. Второе: спасибо постановлению ЦК партии — побегал по редакциям — весело, хорошо, почему бы нет? Это примерно как Петя Мамонов в «Такси-блюз», когда таксист его спрашивает: что ты с трубой на сцене, как идиот? А он отвечает: на сцене весело, хорошо. Эта фраза вообще золотая. Я помню прекрасно, как я пришел в «ТОК», где сидели редакторы отделов, Юра Шадрин легендарный, который сейчас в Тернее редактором районки. Я пришел и что-то в дверь: «Ме-е-е, вот заметка, ме-е-е». Мне сказали: «Ты свое «ме-е-е» положи, а пока сбегай за бутылкой». Нормально. Сразу все легло по полочкам. Это очень упрощает некоторые вещи. Как бы адекватность происходящим событиям.

Папенька говорил, видимо, интуитивно, а я потом с этим столкнулся, когда многократно бывал за границей — в Австралии, Штатах, других местах, именно в журналистских центрах. Папенька интуитивно к этому пришел, он мудрый человек. Он говорил: «Какая такая журналистика! Иди получи специальность — инженера, врача… А потом хочешь писать — пиши свою понесуху, чушь какую-нибудь собачью». Факультет журналистики — это же изобретение дьявола, коммунистической партии. Готовить журналистов! Нигде в мире такого нет. Человек получает образование: биолог, химик, математик, физик, врач… Начал писать — иди работай в газету. Но какая-то база социальная — в любом случае. И только у нас журналистика вдруг стала базовой специальностью. Конечно, дьявольское изобретение. Это неразумно. Так же мне и отец говорил: надо нормальное получить образование, а потом заниматься всякой чушью.

К тому, что вот у нас зажатая ПРЕССА, все плохо, все зависит от денежных мешков, от владельцев прессы, я спокойно отношусь. Во-первых, я категорически против тех, кто говорит, что у нас нет свободной прессы. Вопрос другой: если ты хочешь написать, что мэр — негодяй, что ты лезешь в газету «Владивосток»? Иди в «Народное Вече», иди в «Арсеньевские вести». Пожалуйста — есть площадки. Поэтому надуманные слова. Хочешь, чтобы все в одной газете было? Так, к сожалению, не будет.

Товарно-денежные отношения, свобода прессы — это все в куче… На мой взгляд, невозможно за двадцать лет пройти путь, который цивилизованные люди проходили за триста лет. Невозможно, как бы мы ни хотели. Я в этом убежден. В XIX веке газеты в цивилизованных странах точно так же зависели от денежных мешков. Это нормально. Должны сформироваться гражданские институты, должно прийти понимание того, что такое пресса. Это не происходит за двадцать лет. Это невозможно просто потому, что невозможно. Постепенно, step by step. Да, мы попали в этот участок, когда все ломается и не все так хорошо, но что делать? Такова данность. Надеяться, что за двадцать лет все само собой устаканится? Я не настолько оптимистичен. Я рассматриваю это без истерики, совершенно спокойно. Да, полагаю, что ошибок до горизонта, а у кого их не было?

Часто слышу от старых людей, а мы вот помним, ты там, в «ТИХОМ ОКЕАНЕ», что-то лабал, хрюкал, какую-то ахинею нес, а что вот сейчас? почему нет радиостанции? А она не нужна сейчас. По определению. Она просто не нужна. Для чего был когда-то создан «Тихий океан»? Мотивация советской власти очень понятна. Причин было несколько. Причина первая: у российских граждан, советских тогда, стали массово появляться радиоприемники. Волновые. То есть массовый гражданин мог слушать «Голос Америки». Логика простая: мы закрывали этот участок — выходили на тех же частотах. Причина политическая — раз. Мотивация вторая: грубо говоря, до 60-го года советский торговый флот, дальневосточный по крайней мере, работал в каботаже: Владивосток — Камчатка. В Штаты не ходили лет 15 после того, как все перевезли по лизингу. Возили в Японию или в Китай какие-то грузы — всё. Рубеж 60-70-х годов — советский флот пошел в открытый океан, а главное, что рыбаки пошли. Десятки тысяч людей ушли далеко от берега. Вот она — идеологическая необходимость. Там все было жестко мотивировано, и понятно для чего. Я помню статистику: каждый день 70 тысяч наших земляков находится в море. Четкая статистика — 70 тысяч! Охренеть. И для этого радиостанция и была создана. После уже, когда я уволился и еще прошла куча времени, во-первых, ушла идеологическая необходимость — теперь этот «Голос Америки» никому не нужен и даром, по большому счету. И второе: на каждом пароходе стоит спутниковая тарелка — зачем нужен «Тихий океан»? Мы выходили в эфир, чтобы он транслировался на весь Тихий океан, было 49 передатчиков — от Анадыря до Ташкента. Кому сейчас все это нужно? Всё, эта вещь переросла сама себя. Поэтому когда мне говорят, а что, какая была программа… Ну и была программа. Не нужно это уже, все прошло, искусственно будет. К этому надо спокойно относиться.

В «Тихий океан» я осознанно шел после вуза. Это была глубоко советская страна, никто не знал, что будет завтра, ты мог родиться, вырасти и всю жизнь прожить в советской стране. Я всегда понимал, что, поскольку живу во Владивостоке, морская тема будет всегда. Что бы ни было, она будет всегда.

Нет, там все было РОМАНТИКА. Понятно, что мы могли друг друга подстраховать, все писали про всё. Но при этом я отвечал за пароходство, кто-то — за морепродукты, кто-то за порты, кто-то еще за что. Каждый отвечал за свой сегмент. Копейка Саша добрый сказал: вот его сюда. Есть! Всё, пошел знакомиться. Конечно, ничего случайного не бывает, я это понимаю хорошо. Но в целом оно само по себе идет так по нарастающей. Или по прямой, линейно, да? «Тихий океан» еще чем был хорош — в отличие от остального телерадиокомитета это была мужская редакция. Женщины работали, но их было меньше. Я, как вспомню, первые два-три года из моря не вылезал, потому что мы были самые молодые. За водкой сбегать — само собой, одна нога здесь — побежал. Понятно, все нормально. «Так, молодой, что-то ты засиделся, через два дня перегрузчик береговой снимается, давай скачи». Пять дней переход. Неделю потусовался: плавбазы, добытчики, спасатели… Потусовался — пошел обратно, привез кучу записей, кучу пленок. Или в Охотское море. Механизм был простой: команда прошла, тебя посадили, повезли. В любую секунду. Легко. Но гоняли как сидоровых коз. А уж первым делом обязательно выходили 1 мая, 7 ноября. Идет трансляция демонстрации первомайской на весь край. Включение из экспедиции. Сидишь на плавбазе наготове. Трансляция: «Мы вызываем Берингово море. Наш корреспондент находится на борту плавбазы «Сулак». Алле, алле!» Там дед: «Тр-р-р-р…» «Рядом со мной находится капитан, начальник экспедиции, передаю ему трубку». Тот тоже: «Тр-р-р-р…» Отговорили. Но я-то профессионал по части потрепаться в микрофон, а у того аж руки ходуном. Трубку положил — стакан водки — эх! Пот с бедного в три ручья, рубашка мокрая — выжимать можно. Всё, все напились, попадали, лежат довольные — включение состоялось. Каждый год — строго! Берингово море, Охотское, в лучшем случае — Японское. Это было счастье. А то завозят тебя в Берингово, и сидишь, как бобик, — нормально. Веселый такой, радостный. Понятно, что младший сотрудник в редакции. Девушек посылать как-то не с руки. Вот так: «Молодой, что сидим? Вперед!» Снялся, поехал — какой разговор может быть?

В первый раз я попал за границу в 87-м году — сразу в Австралию. Уже в перестроечное время. До этого никогда не ходил. А я не дергался: кто бы взял журналиста, с какой стати? Когда ходил на учебном судне, там было чуть проще, а когда с пароходскими судами — меня записывали то дублером второго механика или третьего, то дублером старпома. Всегда — дублером. И мне говорили, что это вообще не очень хорошо, потому что в каждом порту дублера расценивают как офицера КГБ, имей в виду. Если нужен такой шлейф за тобой… Да, говорю, мне по барабану, мне плевать абсолютно, хрен на всех. На учебном было проще, там курсанты, педагоги, преподаватели — мало ли кто я?

Родители очень много работали всегда. И мать, и отец. На двух, на трех работах. Прилично зарабатывали. Ценностей советских времен — дачи, машины у нас не было никогда. Все, что родители зарабатывали, они тратили на заграничные поездки. По нескольку раз были в советские времена в Англии, Франции, Дании, Швеции, Норвегии, Риме, Италии, Испании — по всему миру мотались. Я это сильно впитал и тоже всегда считал высшей ценностью СВОБОДУ ПЕРЕДВИЖЕНИЯ. Почему я всегда говорю, что против большевиков, я их очень не люблю и даже ненавижу, потому что не понимаю, почему какие-то люди должны, ковыряя в носу, определять, могу я поехать за границу или нет, — пошли они в жопу, я сам решу, куда я хочу поехать. Советская власть в этом плане была мудра. Если человек первый раз в жизни ехал за границу, ему разрешали поехать в европейскую сторону, потом уже дальше, дальше. Я первый раз поехал в 87-м году, мне было лет 27–28, и сразу же в Австралию, в которой уже фактически коммунизм был построен. Я тогда, возвращаясь, сильно не поверил Михаилу Юрьевичу Лермонтову, который сказал, что «дым Отечества нам сладок и приятен». Когда смотришь, как живут люди, впервые видишь, как вообще можно жить, как может быть построено общество, система человеческих отношений, гражданских отношений, отношение к государству… И думаешь, а почему же мы в таком говне живем, что за хрень, что вообще происходит? Ну а потом я уже много ездил. В возрасте от 30 до 40 очень много путешествовал по всему миру, так получалось. А чем старше, тем спокойнее к этому относишься: можно поехать, можно не ехать — с тем же успехом. Более того, если раньше всегда рвался поехать в какую-нибудь Францию, Италию, то последние годы… Вот три года назад в отпуске был на Камчатке, потом — на Кунашире, на Курилах Южных, на вулкан ходил — на Тятю. Теперь такие ценности — не столько поехать в Париж, сколько на Тятю на Кунашир. Не менее интересно. Это да, не уменьшается на самом деле эта тяга.

Трудно сказать, хотел или не хотел уехать, но возможность была. Когда в конце 80-х был в Австралии, так получилось, что пароход довольно долго, недели две, стоял в Брисбене. Учебное судно, курсанты — связаны были с университетом местным. Я все время тусовался там, в университете, и были разговоры, что я приеду и меня возьмут на работу. Я не готов ехать никуда: ни в Австралию, ни в Канаду, ни в Израиль, ни в Германию — чтобы работать дворником, не готов. Языка мне не хватит, чтобы заниматься профессией. По определению не хватит, даже если изучить, — наша профессия требует круглые знания. А туда меня брали — читать курс лекций по современной русской литературе. Но, если ты в то время уезжал, ты уезжал навсегда, ты не имел шансов вернуться и никто не имел шансов к тебе приехать; как Бродский уехал, нобелевский лауреат, — как он ни просил советскую власть, чтоб родителей пустили, родителей не пустили. Решение принималось такое: уехал — всё. Потом уже, в 90-х, нас с женой в Москву звали активно, в «Комсомолку». Опять же у нас, слава Богу, живы родители, всем восьмой десяток — куда их бросишь? В болезнь не налетаешься из Москвы. Дети, те мобильные, дети молодые, молодцы. Учат языки, по всему миру мотаются, перемещаются. Это нормально. Я, например, языки не учил, потому что мне это не надо было, так же как и поколение моих родителей, никто не знал языков, потому что никому не надо было.

Эта история была в 98-м году. В декабре. Мы с господином Бакшиным поскакали в Лондон. Дней 10 у нас там было. Прискакали. Какая-то программа туристическая. Я говорю: «Шеф, это, есть такая улица, ABBEY ROAD, там пешеход переходный… Я там буду босиком, если че». Какими только словами добрый Бакшин… Слово «мудак» было самое ласковое и нежное. Но я допек его все-таки. У нас был один день по магазинам всяким ходить — бред. Я говорю: «Шеф, я уже карту метро купил, уже нашел станцию, где выходить надо». Он: «Что за бред! Ну ладно, поехали». Пока мы ехали по этому метро, пока мы шли от метро по этим улицам, я услышал еще много слов: что я идиот, что я собрался босиком ходить в декабре, что я конченый дебил вообще… Мы приходим к этому переходу — стоят человек 40 японцев, по очереди снимают обувь, снимают носки, ходят и фотографируются. Я говорю: «Шеф, весь мир сюда приезжает, ходит босиком и друг друга фотографирует…» — «Ну ладно, иди, я тебя сфотографирую!» Всё, жизнь удалась. Совершенно адекватный поступок.

Я глубоко убежден, что КАЙФ НАШЕЙ ПРОФЕССИИ состоит в количестве встреч с людьми и командировок и в смене впечатлений. Это самое главное, для меня лично это совершенно не обсуждается. Потому что, когда тебе кто-то скажет, что вот я могу написать о ситуации и тогда плохого чиновника снимут и что-то станет лучше, — не будем сами себя обманывать, этого не было ни при советской власти, ни сегодня нет, все это чушь полная. Как я рассказываю студентам: в чем разница советской журналистики и нынешней? В советское время работнику радиостанции «Тихий океан», допустим, давалось задание: на Дальзаводе плавбаза должна была за год выйти из ремонта, третий год стоит — что такое, что за свинство? Так вот максимальная критика, которую ты мог позволить про Дальзавод, это написать: у цеха на клумбе цветы завяли — что за непорядок? И об этом рассказать всей аудитории. И директор завода прислал бы тебе письмо, сказал бы: сука, мы садовника выгнали, мы лишили его премии и так его вздрючили… А то, что плавбаза стоит в ремонте, это никому ничего никогда. Сегодня ситуация противоположная диаметрально, поменялась плюс на минус. Я могу написать о чем угодно, только никому это не надо. Никто не обращает внимания. Поэтому, когда скажут журналисты, что могут вмешаться, — не надо, не будем обманывать сами себя, мы это проходили. А вот возможность объехать полмира, объехать полстраны… Когда едешь как турист, ты видишь одно, когда едешь как пишущий журналист — видишь совсем другое.

В этом плане ты как вампир. Есть вампиры, которые из людей все высасывают, скандалят со всеми и, когда им отвечают грубостью, получают самое удовольствие — понятно, да, спровоцировали. Такие энергетические вампиры. Я как вампир выступаю в плане впечатлений, общения. Наша профессия этого дает валом.

Поскольку калейдоскоп лиц, у меня очень плохая память на лица. Очень плохая. И вот сколько бывало, идешь с детьми по улице, кто-то с тобой здоровается, ты в ответ: «Здравствуйте!» Потом ребенок спрашивает: «Папа, это кто?» — «Не знаю, не помню». На голоса у меня память очень хорошая, я работал десять лет на радио, мне звонит человек — я тут же по голосу моментально реагирую. На лицо — нет, я не помню людей. Потому что очень большой калейдоскоп лиц. В командировках, где угодно, в общении. А у меня это еще удваивается по причине студентов. Я 25 лет преподаю в вузе, где каждый год 50 дневников, 40 заочников. Они тебя как преподавателя запоминают, а ты — «здрасьте». Они произрастают, выходят замуж, меняют фамилии, меняют прически, отращивают бороды…

Я откровенно говорю детям последние годы: я вас учу вчерашнему дню. Искренне совершенно говорю. На мой век — до пенсии 10 лет — бумажной газеты хватит, на ваш век — нет, я вас учу чему-то другому, поэтому учитесь сами. Я, конечно, могу научить вас сумме каких-то навыков, приемов, но все равно — вчерашнему дню. Я уверен: технологии нас победят.

В последнее время я больше перечитываю. Вот сейчас «Бесов» ЧИТАЮ. Причем сейчас читаю — так смешно написано, на мой взгляд. Последний раз читал лет 20 назад, в вузе, понятно, читал по диагонали, чтобы сдать экзамен. А вот когда ходил в море активно, в Арктику, на перегрузчиках… В переходах в экспедициях заняться нечем, ну потрепался с капитаном, что еще? Живешь, как правило, в лазарете. Я с собой в море всегда брал самую трудную литературу. Всего Достоевского перечитал, когда работал в «Тихом океане». Чехова я и здесь с легкостью прочитаю, на берегу, а Достоевского на берегу читать не станешь. Я перечитал «Дневники писателя» (!) — вообще бессюжетные. «Бесы», «Неточка Незванова», «Подросток» — это я все читал в море. С карандашом, как последний дебил, что-то подчеркивал, мне было интересно. Там ничем больше себя не развлечешь. Просто открываешь книгу — читаешь, никто не отвлекает, телефон не звонит, никуда бежать не надо; сходил на завтрак, вернулся в каюту; загорать не станешь — это Берингово море, опять же ноябрь. С кем-то можно было бы водки выпить, но люди все работают, у них вахты, все пашут как кони. А ты — бездельник. У тебя ни вахт нет, ни работ… С кем там водки выпьешь? Понятно, что людей подставлять? Не сильно хорошо.

Что нового сейчас читаю — так называемую русскую американскую литературу. Я очень люблю Гениса, очень люблю Вайля — этот тип писателя мне ужасно нравится. У Гениса сейчас вышла книжка «Фантики», мы уже заказали по «Озону».

Я с собой заключал пари: доживу ли до полтинника без очков? Сам себе проиграл — раньше полтинника стал носить очки.

КОНЕЦКОГО ужасно любил, но с Конецким у меня ужасная история связана, я вспоминаю со стыдом, потому что я у него был дома, мы с ним провели целый вечер, очень долгий и содержательный, это был 86-й год… Он жил в том доме, где была квартира Ахматовой. Я помираю со стыда, потому что для меня это был кумир. Была схема, по которой я мог на него выйти в Питере, ну там передачи, посылки. Прежде чем ехать, я с людьми поговорил в пароходстве. У него буквально перед этим вышла в «Неве» такая проза с названием «Никто пути пройденного у нас не отберет», где была целая глава о вреде пьянства. Старые капитаны мне сказали, да Викторыч сейчас в завязке, ушел в отрицалово, не бухает. Ну ладно. И я с ним созваниваюсь уже в Питере, говорит, приезжайте прямо сейчас. Я все бросил, взял полено рыбы, привезенной из Владивостока, еду к нему домой и думаю: взять бутылку — не взять бутылку, взять бутылку — не взять бутылку?.. Вроде в завязке. С поленом прихожу, говорю: «Я такой-то, с Дальнего Востока, немножко рыбки красненькой». — «Да? О, хорошо, спасибо, люблю. Ну, проходите в комнату». Провел меня в комнату, а там у него висели акварели по стенам, большая библиотека, я сразу увидел полки с книгами, зарубежные издания, наши. Хожу по комнате, смотрю. Заходит Конецкий: в одной руке бутылка коньяка, в другой — тарелочка, в которой лежат конфеты и лимон нарезанный. Я думал, что я просто всё — какой этаж? пятый? Можно с балкона прыгать, и всё, от стыда сгореть. Да я бы принес этот коньяк! В чем проблема? Я бы коньяк принес! Из уважения к писателю… Это был ужас в моих глазах — умереть сразу!

Я пришел часов в шесть и до одиннадцати у него просидел, мы просто разговаривали. Я понял, что он гений. Через три года еще сильнее это понял. Еще даже не было слова «перестройка». Никакого слова «гласность» не было и в помине. Не было в 86-м году этих слов. Были очень робкие слова Михаила Сергеевича — «ускорение». Он и сам так себя вел — размеренно, это потом все стало ускоряться, как цыганский напев. И что-то разговор такой у нас был, политика, глупости какие-то… Я потом, придя домой, записал. И он, Конецкий, сказал: это все не проблема, наша главная проблема в стране — национальная. У нас почему люди до сих пор друг друга не режут, говорит, я не понимаю, на Кавказе должны начать резать — как они живут, это пороховая бочка. Как нас терпит Прибалтика, я совершенно понять не могу. Это был 86-й год. Прошло два года — и я думаю, откуда такие мозги у людей, где их берут? Никто об этом не говорил. Никто и нигде. Все сидели молча хрюкали. Как вот так? Другое сознание, другое понимание мироустройства, другой уровень осознания себя в этом мире. Вот он говорил: у нас же государство, как сказал Гитлер, «колосс на глиняных ногах», это же правда, Гитлер-то был прав. Абсолютно прав. Это «колосс на глиняных ногах», просто террор был жуткий внутри страны, жутчайший террор — только этим и держались, а колосс — конечно же на глиняных ногах. Это все искусственное образование, оно должно рассыпаться, это все ложь и обман.

И с Конецким я вспомнил этот разговор, думаю: блин… А что? Мне было 27 лет тогда, пацан. Впечатление очень сильное произвело. Такие мозги чувствуются!.. Сам-то вот такого роста — метр с кепкой, запавшие щеки, худющий, кадык торчит, маленький, сутулый такой Конецкий. Под мышкой проходил… Это, конечно, плюсы профессии, когда встречаешься с такими людьми.

Еще студентам рассказываю такую историю. Им же лень — на диктофон пишут лекции, а я говорю: вот это вот — дьявольское изобретение. Я 30 лет в специальности, я писал, когда работал на радио, потому что там нельзя без этого — живой голос. Мы никогда не пользуемся диктофоном, работая в газете, крайне редко. На то есть причины. Много раз себя ловил на том, что, когда включаешь диктофон, у тебя внимание рассеивается, ты перестаешь контролировать разговор — оно же пишется все. Когда ты пишешь в блокнот, ты очень сконцентрирован на общении, все время контролируешь. Что-то не расслышал, не разобрал (а ты потом не разберешь и при прослушивании — какие-то цифры, фамилии, человек что-то прошептал — потом не разберешь) — как-как вы сказали? Зинатуллин? два «л»? хорошо. Только под запись всегда. В моей жизни был единственный случай, когда я писал сразу на два диктофона. В 94-м лохматом году, когда прилетел СОЛЖЕНИЦЫН. У меня было с ним эксклюзивное интервью. На второй день моя супруга — она тогда работала в «Известиях» — мне говорит, Александр Исаевич обижен невниманием к нему со стороны местной прессы. А тут же что творилось — копец! Я много чего видел в жизни, но такого скопища журналистов, которое было в аэропорту, когда ломали камеры, треноги, все неслись — я такого нигде больше не видел в жизни. Никогда. Ни когда прилетал Путин, ни Медведев. Чтобы все телекомпании мира были представлены — вплоть до мексиканских, бразильских. Все крупнейшие мировые газеты. Все сидели здесь. Это было безумие. И Солженицын жалуется на невнимание местной прессы! Невнимания не было… Куда? Что? Я, пользуясь случаем, тут же звоню: газета «Владивосток», я не верю своему счастью, что дозвонился до Вас, вот если бы… бла-бла-бла… И вот тогда я поставил два диктофона — два! — боясь, а вдруг один откажет. И еще в блокнот писал. Один такой случай был. Солженицын еще говорит: «Зачем два?» — «А вдруг поломается… лучше на два». Он посмеялся: «Ну давай». Час общались с ним. А так нельзя, не поддерживаешь беседы. Я и сейчас стараюсь под запись, под ручку, так надежнее. Вот это то, что дает специальность, да? Где бы я с Солженицыным пообщался? Специальность дает такие шансы.

В отличие от теории соцреализма есть теория американской литературы — лозунговая, которая говорит: ДЕЛАЙ, ЧТО ДОЛЖНО, И БУДЬ ЧТО БУДЕТ. Вот это мне вот так нравится, вообще не могу — супер. Делай, что должно, и по херу все остальное. Нас-то учили чему — думать прежде о родине. На хер родина! Мне очень нравится, как говорил Джойс. Назовите меня антипатриотом, но меня этому научил Джойс, которого все считают великим: «Мне говорят: «Умри за Ирландию!», а я отвечаю: «Пусть Ирландия умрет за меня!» Во! Молодец мужчина. Вообще супер! На хер думать о родине? Баловство это все, лукавство. Делай, что должно, и будь что будет.

Я очень люблю слушать, как это для себя называю — совершенно непрофессионально, некорректно, — ГИТАРНУЮ МУЗЫКУ. Митяев. Окуджава — но меньше в последние годы. Гребенщиков, естественно. Причем акустический. Последние концерты нравятся гораздо больше. Я не люблю раннего Гребенщикова, времен «Козлодоева». Нравится начиная где-то с «Навигатора». Помню, когда я был в аспирантуре, году в 86-м, меня корешки повели: «Там сегодня «Аквариум»…» Я говорю: «Кто такой?» — «Ты что, дебил? Ты деревня. С какого хутора сорвался? Крестьянин!» Там какой-то ажиотаж, люди билеты рвут, друг друга убивают, Гребенщиков выехал на сцену верхом на барабанщике. Все со свечками, с зажигалками — я такого не видел вообще никогда. Ну, послушал. Мне говорят: «Ну как?» — «Что-то лабают люди, дай бог здоровьечка, пусть лабают — что ж, плохо разве? Человек самореализуется очень хорошо». Потом уже, в конце 90-х, «Песни капитана Воронина», «Черный истребитель» — более философские песни стали появляться, это — да. Почему я не люблю Макаревича? Мне кажется, Макаревич очень лобовой. Хотя на вкус и цвет товарищей нет, да? Даже Шевчук при всей его философичности тоже лобовой. У Гребенщикова больше отстраненности, и мне это по душе. Чуть больше отстраненности, меньше дидактики. Чем меньше дидактики, тем лучше. Это то, что мое, то, что мне нравится.

Для меня КАМБУРОВА — бог. Я на ее концертах был больше двадцати раз. Здесь, в Москве, в Питере. Ни разу без цветов не был. Дошло до того, что она меня узнает. Знаю это совершенно точно. Она дружит с моими знакомыми. Когда приезжает сюда, дома у них останавливается, они ее возят. Я всегда на концертах сижу с охапкой цветов, потом подхожу и говорю: «Лена, если можно — «Балаганчик». И как-то она приехала — два концерта давала. Редкий случай: всегда один концерт, а тут — два. Я на один концерт пришел, а на второй — нет. Мне потом звонят мои, говорят: «У нас Лена вчера была, говорит, а что это не было того мужчины, который всегда «Балаганчик» просит?» Вот что надо слушать. Я когда глажу (я же дома главный глажчик) — Камбурову зарядил, и ничего больше не нужно.

Кто-то говорил, что она училась то ли вместе с Пугачевой, то ли вместе с Ротару. На эстрадном. Видишь, как человек выбирает для себя дорогу…


— А могли бы себя назвать жизнелюбивым человеком?
— Конечно. Обязательно.


Copyright ©
Пинчук Е.А.

Главная | События | Галерея | Об авторе | Ссылки | Контакты
Hosted by uCoz